— Сюда, — сказала она.
Даниль ожидал увидеть комнату, сплошь заклеенную постерами с мультяшками, но по этой части, как ни странно, было вполне терпимо. Большой перекидной календарь на стене, еще несколько картинок и статуэтки на компьютерном столе.
Напротив компьютера, над диваном, висела огромная картина.
К мультфильмам она отношения не имела.
Это был рисунок карандашом по бумаге, изумительный по технике и по размеру — ватманский лист формата А1, сплошь заполненный мелкими деталями, тенями, рельефами. Академический реализм, так рисуют ремесленники на Арбате, но этот художник ремесленником не был, картина завораживала, не отпускала взгляда, и Даниль стоял как в музее, на миг напрочь позабыв о том, где находится.
— Я же сказала, — донесся голос Аннаэр словно издалека. — Вот…
Портрет. Или это называлось сценкой? Девушка, изображенная на ватмане, не смотрела на зрителя, она танцевала, и танцевали ее распущенные волосы, танцевало платье, танцевали окружающие ее травы и ветви, рисунок излучал неслышную, глубокую, завораживающую музыку этого танца. Он жил — но вместе с тем был неподвижен. Слишком много было подробностей, слишком четко выступали каждая складка и каждый лист, из-за этого изображение напоминало барельеф. Детальность сковывала движение.
И она же, детальность, отвлекала внимание от лица девушки. Даниль не сразу понял, кто изображен на портрете.
— Это Эрик Юрьевич нарисовал, — тем временем умиротворенно говорила Аннаэр, присев на краю дивана. — И подарил мне. На день рождения.
…Девушка, танцующая среди пряного разнотравья, была Анна Вячеславовна Эрдманн.
— Охренеть, — честно сказал Даниль.
— Мне до сих пор не верится, — кивнула она со счастливым вздохом.
…Карандашом по бумаге, по огромному листу, Лаунхоффер, не любящий отвлекаться от работы, выписывал все эти листья, шалфей и болиголов, тени, складки, струящиеся пряди волос, серебристые вуали тумана и лунный лик над сказочным лесом, — а кругом стоял адский зверинец, и черный тяжкокостный доберман без рыжих подпалин смотрел на плясунью, созданную теми же руками, что и он сам…
А лицо у нее было странное.
Она смотрела куда-то вбок, и потому это не бросалось в глаза. Странное, странное лицо. Как будто за одним образом вставал другой; картина менялась на глазах, и это было так жутко, что хотелось отвернуться и больше на нее не смотреть, но она обретала власть и не отпускала. «А Анька-то это видит?» — смутно подумалось Данилю, и в следующий миг он понял, что танцующая — никоим образом не Аннаэр, просто похожа, как могут быть похожи две тонколицые черноволосые женщины.
И все стало понятно — и туман, и музыка, и огромный лист. И пронзительно жалко стало дурочку Анечку, которой подарили переделанный рисунок.
Портрет Алисы Воронецкой.
…Даниль ничего не собирался говорить. И думать об этом тоже не собирался. Думал он о другом; почему-то перед портретом Алисы Викторовны, слишком красивой и совсем на себя непохожей, голова прояснялась в точности как рядом с настоящей Вороной. Усталость мысли прошла, разум прочертил линии связей между вещами, которые долго хранились в отдельных ячейках памяти. Аспирант вспомнил весь сегодняшний день, нелепый и несуразный, с самого утра, с третьекурсника Лейнида и менеджера Ники до встречи с Воронецкой, до плосколицего испуганного жреца в кресле перед насмешливым Лаунхоффером, и задался простым и страшным вопросом — зачем Ящеру адский зверинец.
Мебели в квартире не было.
Просторней она от этого не становилась.
Но шаману, уходящему в тонкий мир с рабочей площадки, не могли помешать низкий потолок или неудачная планировка; тесноты не существовало там, где было лишь видоизмененное тело Матьземли, ее мысли и капилляры, ее плоть и аура. Так не может быть тесен золотой пляж у синего моря. Десятилетия назад поднялись в здешних местах бедные типовые дома; но вселявшиеся в них люди получали вместе с квартирами самую чуточку больше счастья, чем дозволяла их карма. Тихо лилась «песня жизни», идеальное согласование бывшего издревле с возведенным руками, гармония, которой почти невозможно добиться одним мастерством. Громадное тело богини, в котором, словно чернила в воде, распространялся странный дочеловеческий разум, здесь было прозрачней и легче, светлей и прохладней.
Ксе, скрестив ноги, сидел на полу, застланном выцветшим пыльным ковром. На оклеенных дешевенькими советскими обоями стенах тут и там виднелись дыры от забитых гвоздей и кое-где сами гвозди. Лья почти все вывез, готовясь в ремонту, а ковер, похоже, определил в мусор. С потолка свисала лампочка на голом проводе.
— Жень, — несчастным голосом говорил шаман, — ты придурок.
— Придурок, — тот безропотно разводил руками.
— Ты псих малолетний.
— Псих малолетний, — соглашался Жень.
— Мальчик-блондинка.
Бог поперхнулся, а потом угол его рта пополз кверху:
— Ксе, ты что, обиделся?
Шаман зажмурился и со свистом втянул воздух сквозь зубы. Ему, конечно, было на что обидеться, но чувство это Ксе находил глупым и бессмысленным. Только досадно малость да во рту горьковато: так бывает, когда случайно прожуешь с ложкой супа горошину черного перца. Припрятав улыбку подальше, он закатил глаза и вопросил с интонациями вселенской обиды:
— Зачем?! Зачем ты меня пугал? Что я тебе плохого сделал? М-мать моя богиня… у меня чуть крыша не съехала.
Жень отлепился от косяка отсутствующей двери, прошел в комнату и уселся на полу напротив Ксе. Лицо его было грустным и виноватым; шаман с изумлением понял, что божонок принял его слова за чистую монету.